Шурка –Шурупчик

Максимов Александр

Пронесло

Отец работал шофером, вечерами почти всегда возвращался пьяным. Мы с матерью его боялись. Трезвый он был добрейшим человеком, но пьяный…
Он прошел от Москвы до Берлина, был шофером, танкистом. На фронте, по его словам, ему везло. Легкое ранение дважды настигало его: один раз перед битвой за Ржев, другой – перед Курским сражением, в которых гибель танкисту была почти гарантирована.
Меня он любил, называл Мой Шурупчик, часто брал в недальние поездки. Но душа его была поражена войной, и в пьяном виде он становился страшным, «слетал с резьбы», как он сам говорил, когда трезвел. Его крик о том, что он убьет мать, пугал меня неописуемо, ведь у него была огромная коллекция ножей и штыков. Я не мог уснуть, боялся.
– Не бойся, спи! – успокаивала мать. – Он просто так грозит.
Сама же она за день так уставала, что почти мгновенно засыпала. А я… я готовился в любой момент закрыть мать грудью, представлял, что отец убьет сначала меня, затем опомнится, и мать останется жива, а родители, увидев меня мертвого, перестанут ссориться.

Потомок рейтаров

Себя он считал аборигеном, потомком рейтаров, которые, согласно указу Грозного заселили места вдоль среднего Дона на границе Дикого Поля. Мы с сестрой над отцом посмеивались: подумаешь, выискался потомок бояр! Лицо одутловатое, нос картошкой, красный от пьянства. Другое дело наша мать – смуглая, черноволосая, нос прямой, глаза ярко-серые. Она работала почтальонкой, а по профессии была учительницей начальных классов. Места в школе не было.
На матери отец был женат во второй раз, он ни во что ее не ставил, брак их не был зарегистрирован, и я носил фамилию матери.
Наверное, я рос нервным ребенком: на коже, сколько себя помню в детстве, у меня была красная сыпь, и я постоянно чесался, раздирая волдыри до крови. Дети дразнили меня чесоточным и не хотели со мной играть, а воспитательница не стала допускать меня в группу. Врачи по-всякому лечили меня, но красное пятно на боку периодически зудело, становясь похожим на коросту. Оно прошло потом, когда я стал жить в спокойной обстановке. А тогда… тогда я считал себя чуть ли не прокаженным, избегал купаний на пруду.

Общественное воспитание

В детском саду меня обижали и воспитательница, и нянька, и дети. А все потому, что мать по каким-то причинам подолгу не вносила плату за садик.
«Не платит, не платит!» – дразнили меня дети, как будто я был должен лично им, не разрешали мне брать общие игрушки. Сейчас я думаю, их этому научили взрослые. А тогда я дрался, меня ставили в угол, нянька то и дело толкала меня шваброй. Однажды, помню, заперли в туалете на улице, и я кричал, пока не охрип. Повариха шла мимо, освободила, дала на всякий случай тумака.
Я не любил детский сад, предпочитал сидеть дома с дедом, хотя старик почти не обращал на меня внимания: варил щи на керосинке, пустую картошку, вместо приправы – кислая капуста. Но казалось вкуснее, чем детсадовский суп.
Отец в это время, кажется, покорял целину, затем завербовался на Камчатку ловить рыбу.

Потешные игры

Однако некоторые девочки меня все равно почему-то любили. Когда мне было пять лет, надо мной изрядно потешалась восьмилетняя соседская девчонка Женька. Мягкая кошачья походка, вкрадчивый голосок: «Открой рот, закрой глаза!» Но я тоже хитрый, требую показать, что у нее в ладони. Она охотно показывает: темная конфетка в виде шарика, такие продавались на развес. Спокойно закрываю глаза, открываю рот. И вдруг чувствую во рту что-то мягкое, духовитое… открываю глаза, выплевываю на ладонь овечий котяшок. И в слезы. Женька меня успокаивает:
– Хочешь посидеть у меня на коленках?
– Не хочу, я не маленький.
– Ну пожалуйста! – Она раскинула подол своего широкого платья.
Я поворачиваюсь и со всего размаха плюхаюсь ей задом на колени.
В тот же миг Женька с хихиканьем отодвигается – бах! – я уже сижу в свежей коровьей лепешке, вокруг вонь, и мои синие шаровары – зеленые. Я плачу от обиды и унижения, кидаюсь в драку, но разве ее догонишь, длинноногую?

И не игры

Но бывает, она угощает меня пирожками с вареньем. Сама заводит проигрыватель, ставит пластинку «О, Мари, она мила, всех она с ума свела…». Эта Женька мне кажется красивой, вся смуглая, шустрая. Я пытаюсь погладить ее по выгоревшим на солнце волосам, собранным под круглой пластмассовой расческой, светлое лицо в мелких веснушкам лукаво морщится, Женька грозит мне пальцем, испачканным в повидле.
Потом, через несколько лет, когда мать сказала, что Женька уехала в город, я лишь вздохнул и продолжал монтировать ламповый приемник. А когда еще через год она просевшим голосом сообщила мне, что Женька умерла, я вздрогнул и в одной майке вышел из дома. Я не заплакал, но мне не хотелось, чтобы меня видели.
Вспомнил на морозе: в последний раз мы вместе с ней катались на коньках на только что замерзшем пруду. Лед был тонкий, похрустывал, когда мы съезжались близко, Женька взвизгивала, отталкивала меня. Потом уморились, легли на лед, дышали на него, делали «глазки», смотрели, как на дне живет зеленая трава…

Счастье посреди реки

Вернулся с целины отец без копейки денег, мать находилась в отъезде с моей больной сестрой, которой сделали операцию на позвоночнике. Отец поехал к ним и взял и меня. И тогда случилось что-то очень важное.
Надо было перейти мост, но Ока поднялась после ледохода, и вода хлестала через настил. Отец не мог медлить – мы с пересадкой ехали на поезде, и ждать, пока вода спадет, было некогда. Он понес меня на руках через полузатопленный понтонный мост, едва видный под слоем стремительно бегущей воды. Ощущение такое, будто отец несет меня через море, но мне совсем не страшно. Я вижу вокруг мутную воду, разлившуюся огромным простором, сизые льдины, клоки соломы, щепки. Домики на противоположном берегу крошечные. Редкие смельчаки, обутые в сапоги, осторожно и медленно перебирались с одного берега на другой, нащупывая доски моста палками.
Деревянный настил гудел, невидимый в мутной воде. Я крепко держался за горячую отцовскую шею. И мы не поскользнулись, не упали, не утонули в бурлящем потоке.

Первый урок

Мышиного цвета брюки, гимнастерка, подпоясанная ремнем с яркой бляхой, фуражка с красивой кокардой и глянцевым козырьком. Когда закончился мой первый школьный день, я с ужасом обнаружил, что на вешалке нет моей новенькой фуражки, а вместо нее висит чужая – выцветшая, с треснутым козырьком, вместо кокарды ржавое пятно. Нянечка велела взять эту.
Как унизительно было надевать на голову чужую, чуть великоватую, тяжелую, пахнущую потом фуражку! Я снял фуражку и нес ее в руках. Она была холодная, жирная по кайме.
Дня через два мать купила мне новую фуражку, «красивее прежней», как она сказала. Я таскал ее с собой повсюду, не выпускал из рук. На подкладке чернилами крупно была написана моя фамилия. Я был спокоен: больше у меня никогда и ничего не украдут.

Из-за деда

С первых дней учебы я чувствовал, что учительница Василиса Авдеевна относится ко мне как-то сердито: то прикрикнет, то стукнет указкой по стриженой макушке. Было больно, но я не плакал, слезы сами текли из глаз.
Дед, узнав, что меня учит Василиса, вздохнул: «Не повезло тебе, внучок!» В семье уже все знали эту историю, теперь ее рассказали и мне. Эта Василиса в тридцатые годы была комсомолкой и написала на молодого деда донос. Он на базаре назвал чью-то овцу Карлом Марксом. Такие шутки в то время были опасными. И сидеть бы дедушке в лагерях, если бы то заявление не попало к хорошему человеку, работавшему в райкоме. Тот заявление порвал и тем самым спас его от гибели.
Представить комсомолку Василису, которая сочиняла доносы, по которым пострадали несколько безвинных людей, мне было трудно. И я никак не мог связать этот рассказ с нашей пожилой Василисой Авдеевной.

Страх

Было нам лет по восемь. Мы с другом воровали яблоки в чужом саду. Выскочил хозяин сада дядя Ваня, мужик злой, почти всегда пьяный: «Догоню – убью-у-у-у!» Серега бегал хорошо, я похуже. И был бы мне конец, если бы не отчаянное озарение. Я повернул навстречу дяде Ване и, обежав его, помчался снова в сад. Там густо росли лозины, клены, и я спрятался в гуще кустов. Мой преследователь побегал туда-сюда, поматерился и ушел, топая своими огромными сапогами.
Поздним вечером он рвался в наш дом с тем же криком: «Убью-у-у-у-у!». Мать держала ручку запертой двери, кричала, билась как птица. Ведь все знали: дядя Ваня уже сидел в тюрьме за подобное убийство.

Я – раб

В стене оврага возле пруда имелось несколько маленьких пещер — жители поселка брали здесь глину. Я поссорился с большими мальчишками, и они, крепко меня побив, запихали в одну из таких пещерок, замуровали крупными камнями, залепили промежутки раствором глины и песка.
«Ты раб!» – крикнул кто-то.
Я лежал спиной на влажной глине и с ужасом смотрел, как пропадает верхняя полоска света. Исчезающие лица ребят казались чужими. Очутившись в кромешной тьме, я молотил кулаками в холодные скользкие стены, окружавшие меня со всех сторон. Слышался приглушенный смех пацанов. Напрасно я умолял их выпустить меня: поиграли и хватит! Обессиленный, с наполненной звоном головой, я прилег на пол, задремал, бормоча ругательства и угрозы.
Проснулся от удушья и закричал. Сплошной мрак, от частого дыхания свистело в груди. Я царапал стену ногтями, колотился об нее всем телом. Они забыли про меня и, поиграв, разошлись по домам. Я кричал, а когда и кричать уморился, приник лицом к невидимой стене и неожиданно вывалился наружу вместе с пластом глиняной кладки.
Увидел зеленое вечернее небо, рождалась тусклая звездочка. Плотный воздух, словно кисель. Нахолодившееся тело овевал теплый ветерок. Я побрел к пруду. Вода припахивала рыбой, тиной и давнишними историями об утопленниках. Я поскорее нырнул и поплыл.

Гены

Мне было лет семь, когда я впервые попробовал вина. Кажется, это случилось на Пасху. В тот весенний день у нас в доме были гости, и в разгар веселья я пристроился в уголке и выпил втихомолку несколько рюмок сладкого ликера. Вскоре почувствовал, как тело становится легким и в то же время сильным, упругим, предметы вокруг делаются ярче, отчетливее, увеличиваются в размерах, будто я разглядываю их через линзу. Тарелки с едой, старые обои на стенах, листья комнатных цветов, свисающие зеленым мясом с подоконника, – все было волнующим и необыкновенным. Угол печки виделся милым, симпатичным, а трещины, пересекавшие его, были удивительными.
Я неуклюже выбрался из-за стола, схватил наобум чужое пальто, выскочил на улицу: пурпурные облака мчались по зеленому небу, точно самолеты. Плыл дом, неслась куда-то, покачиваясь под ногами, тающая апрельская земля. Я стоял в сапогах посреди большой прозрачной лужи, дно которой было устлано гладким, светящимся льдом, сквозь резину сапог ощущал холод неподвижной воды. Распахнув чужое, не по росту пальто, смотрел на вспыхивающий краешек солнца, тающий меж деревьями – мне было жаль солнце, я заплакал.
А спустя несколько лет вместе с ребятами мы пробовали в первый раз водку. Пацанов одного за другим рвало, я лишь покачивался и улыбался.
– Да у него отец алкаш! – вроде бы даже с завистью и в то же время с насмешкой воскликнул кто-то. – Гены – великое дело.
Я вмиг отрезвел. Солнечные лучи снопами валились на мягкую поляну. От яркой природы шел неясный предостерегающий голос: в волнующий мир опьянения давно ушел твой отец. Зачем ты к нему примериваешься? Нет, разные там гены – ерунда. Все зависит только от моей воли.
 
Источник: газета "Первое сентября"