Белые платья в сумерках

Дмитрий Шваров

Ночная дорога

Сугробы были большими. Они были больше меня. Я мог за ними спрятаться. Я был маленький, а снег был большой.

Мы ходили с бабушкой по улице и считали зажженные окна в деревянных домишках. Так я научился считать до десяти. Больше десяти окон было только в нашем доме. Такие дома были еще в центре. Но «центр» – это была другая страна, тридевять земель. Это было почти так же далеко, как магазин водников.

Границей моего детского государства была Золотуха – заросшая болотистая речка, которая не замерзала даже самой студеной зимой. На берегу речки была старинная баня, гревшая Золотуху горячей мыльной водой.

Однажды я укатился в Золотуху на санках, провалился целиком, с шубой и валенками, причем погружался на глазах детворы тихо и безропотно. Меня отнесли домой и отдали деду. Я тут же был вознагражден водочным растиранием, малиной и конфетами. Меня не ругали. Бабушка ругала деда, который отдал меня под надзор соседки-второклассницы. Мне, закормленному и заваленному одеялами, было тепло и хорошо. Надо было бы заступиться за деда, но глаза уже слипались…

Потом я вдруг просыпался ночью, лежал в тишине, боясь и этой тишины, и скрипа раскладушки, и ночных звуков. Вот побежал по потолку свет – это машина проехала. Вот еще прыгающее пятнышко света проползло – это мотоцикл.

Повернусь к стене, так уютнее, у меня здесь коврик с загадочными узорами, можно разглядывать – света от ночного фонаря хватает. Сквозь дрему до меня доносились паровозные гудки и переговоры диспетчеров на станции. Ночью можно было подумать, что у нас вокзал во дворе. А на самом деле до вокзала было целых три квартала, страшно далеко. Даже если идти самым коротким путем, мимо конюшни и рыбных складов, по Ворошилова, то и так надо было никак не меньше получаса, особенно если идешь в новых великоватых валенках, а взрослые тащат чемоданы. Чемоданы то и дело ставят отдыхать на белый снег, и они стоят как покорные черные звери. Взрослые с опаской смотрят на часы, на меня, забирают черных зверей, и мы снова оглушительно скрипим по дорожке.

Все спят, а мы куда-то идем. В этом ежегодном путешествии было что-то ритуальное, эскимосское. Подъем в два ночи, походы отца и деда за билетами на вокзал – поезд-то проходящий, бабушкино колдовство над плитой, пирожок с шиповниковым чаем, выход во двор, под снег или под звезды… Я сажусь на какую-то сумку и тут же засыпаю, меня поднимают, я снова норовлю сесть, но мы уже идем по погасшей дорожке, что днем считается улицей. За крышами сверкает вокзал, а здесь еще такая темнота, что не дай бог ступить в сторону – скатишься куда-нибудь в овраг к бездомным собакам или закатишься в конюшню, под ноги к лошадям.

На Ворошилова всегда горело только одно окно в одном доме. И с детства у меня появилась эта примета – если по дороге на вокзал я встречу этот одинокий огонек, то все будет хорошо. Мне и сейчас интересно было бы узнать, кто зажигал этот оранжевый свет в четыре утра, кому не спалось, что там случилось? А может, этот кто-то, бессонный, отодвинув занавеску, увидел, как идем мы гуськом под окнами, и решил зажечь нам маячок?..

Карусельная лошадка

Дом мой – исчезающий, пропадающий то за тополиным пухом, то за цветущими липами, – ты вечно утекаешь между пальцами, тебя нельзя уже потрогать и только во сне можно прижаться к твоей холодной подушке. Вчера мне приснилось, что в детском парке (которого нет), рядом с кинотеатром Горького (которого нет) я еду на карусельной лошадке, белой, отполированной штанишками. Ее, конечно, тоже нет. У лошадки была гладкая деревянная спинка, немного потрескавшаяся, а я держусь и боюсь соскользнуть.

Я был ужасным трусом. Больше всего я боялся войны с Китаем. Вырезанные из «Правды» портреты погибших на Даманском пограничников долго лежали у меня в заветном углу, туда же были аккуратно сложены портреты погибших наших космонавтов. Но это будет позже, а пока я писал печатными буквами пространные отповеди китайским милитаристам. В горячке воспаления легких, в бреду я звал деда и требовал с него сводку боев с китайцами.

Зато как сладко выздоровление! Совсем другие сны…

Когда лежишь маленький на дне лодки и мимо тебя проплывают неведомые, невидимые тобой берега, а ты видишь только небо, эти тонкие рассыпанные облака, эту глубокую синь, а под лодкой, под спиной ходит вода, ударяет слегка в бока, в позвоночник. Где-то лают собаки, петух поет, за поворотом стирают белье на мостках… Дед гребет хорошо, сильно и тоже молчит. Я подаю ему выцветшую фетровую шляпу: «Надень, деда, бабушка ругаться будет…» Дед покорно надевает, и мы плывем дальше, уже проплыли пивзавод и вдали показался монастырь. Кажется, он совсем близко, но река еще будет петлять, и плыть нам долго.

Бабушка

Солнце еще не зашло, но тени от домов на той стороне улицы уже такие длинные, что закрывают и нас с дедом. Мимо обувной фабрики и магазина, где мы недавно покупали толстый, с дырочками, сыр, мы идем на пристань. Вот ресторан «Чайка», он на самом берегу, шикарный, горит огнями, и за тюлем кто-то ухает и кричит, что ему горько, горько, горько. И все люди, сидящие за тюлем, начинают кричать, как им горько. «Свадьба», – объясняет дедушка, и мы проходим мимо, спускаемся по деревянным ступенькам к причалу. Тут почти никого, только парень с девушкой стоят у перил и смотрят на что-то в воде. А в воде ничего нет – ни рыбы, ни неба, она будто замерзла, штиль. Только у дебаркадера лениво-лениво плещется.

Подошел тарахтящий катер, у него за капитанской рубкой открытая палуба под навесом, на палубе две скамейки и голая лампочка. Лампочка качается и то тухнет, то светит. Может, это специальный какой-то сигнал. Больше никому не надо на тот берег, мы плывем одни. В пятиэтажном доме, к которому мы плывем, на самом верху включили свет, наверное, на кухне. Видно, как двое сели за стол. Свет отразился в черной воде и поплыл вместе с нами. Куда мы плывем так поздно, зачем? Дед надевает на меня какую-то кофту, и мы сходим на берег, поднимаемся по крутой тропинке к огромным, как башни, тополям. Ищем нужный нам двор, на нас лают собаки и ворчат необъятные сонные тетки. Во дворах сидят доминошники, громко мешают костяшки:

– Ну давай, Палыч, по последней… – Под дымок и огонек сигарет доигрывают. – Смотри-ка, как с реки сегодня тянет…

Открываются ворота, и во двор въезжает «газик», воинственно, еще на скорости, разворачивается и слепит фарами. В свете фар оседает миллион пылинок. Я отворачиваюсь, дед берет меня за руку, и мы идем назад, к пристани. Фары на минуту ослепили меня, и я иду как слепой котенок, спотыкаюсь и чуть не падаю в пустоту. Дед подхватывает меня, и я вижу, что впереди светится «Чайка», по реке проносится моторка и огни ресторана пляшут на воде, то рассыпаясь на лунные зайчики, то снова вытягиваясь в ровные дорожки.

Катер словно ждал нас. Капитан-перевозчик протянул:

– А-а, дед с внучком… Бабка-то небось потеряла вас?..

– Не, – говорю я и прижимаюсь к деду.

– Отчего «не»-то? – спрашивает перевозчик и высыпает в карман дедову мелочь: два пятнадчика и двадцадчик.

– А оттого, что наша бабушка в больнице, – отвечает ему дед, и мы уходим на самую корму.

Катер тарахтит, и мы как-то очень медленно плывем, мне даже кажется, что мы плывем не туда. «Вот завезет он нас на остров и убьет», – думаю я и гляжу на

деда – сказать ему об этом или промолчать? Пока промолчу, дед и без того разволновался. Он вспомнил о бабушке, как лежит она там сейчас одна в больнице. Да, он думает именно об этом, у него всегда по глазам видно, что он думает о бабушке.

Домой мы идем через центр. Так гораздо дальше, но так безопаснее. У первой школы мы сворачиваем на проспект, идем мимо кинотеатра «Искра», который потом переименуют в «Салют», мимо блинной в подвальчике. Сюда мы пойдем завтра обедать. Так бабушка наказала: «Завтрак-ужин дома, а обедайте в городе». Вот дед и нашел эту блинную. Здесь давали блинчики и ячменное кофе.

Деда принимали за вдовца с поздним ребенком. Я ел плохо, в блинной всегда было жарко, и готовили совсем не так, как мне нравилось.

…Кажется, я все-таки умудрился уснуть по дороге. Дед занес меня на руках на второй этаж, посадил на ящик у дверей. Пока он возился с замком, я уже снова спал. На другой день дедушка рассказал мне, как он в армии спал на ходу, и я понял, что настоящий мужчина должен уметь спать на ходу.

Музыка

Нет на свете ничего светлее, чем белые платья в сумерках.

Мужчин не помню, словно их и не было. Словно танцевали в парке одни белые платья. Я увидел их через белую решетку забора. «Это и есть музыка», – подумал я. «Это танцы», – сказала бабушка. Танцевальный сезон открывался всегда в конце мая.

В раковине сцены сели музыканты – люди как люди, такие же как наши соседи или прохожие. К микрофону вышел кто-то толстый в белом пиджаке: «Вальс «На сопках Маньчжурии»…» Белые платья, сперва одно, потом много, закружились в лад с музыкой, с притихшим субботним городом.

В парке на невысоком постаменте сидел, уютно подбоченившись, Ленин. Он улыбался, но сидел спиной к танцующим и глядел на киоск с мороженым. Мороженого не было, но мороженщица смотрела из окошечка. Ей тоже, наверное, хотелось танцевать. Она вполне могла бы танцевать в своем белом халате и белой шапочке, но почему-то не танцевала.

Когда-то я мечтал танцевать здесь… с кем? Не важно, разве в этом дело? Мне казалось, если я вырасту высоким и надену белую рубашку, я смогу пригласить на танец любую актрису – из тех, чьи портреты висели в фойе ДК над нашей головой. Мы стояли за билетами на «Неуловимых», все пыльные, в синяках и зеленке, и косились на них, недосягаемых. На «журнал» мы чаще всего не ходили, а бродили под портретами, загадывая что-то про свою будущую неуловимую жизнь. «Я пригласить хотел на танец вас и только вас, и не случайно…»

Зеркало

В бабушкином гардеробе очень большое зеркало. В нем могли бы отразиться еще двадцать таких мальчиков в коротких штанишках, как я. Самое удивительное, что когда дверцу с зеркалом открывали, там лежали самые обыкновенные вещи. Притворяю дверцу – и там снова я.

В бомбоубежище под плакатом «Меры защиты населения от ядерного удара» сидит мальчик с переводными картинками, картинки никак не отлипают от желтой бумаги, и приходится долго мусолить их в теплой воде.

– Не бойся, – говорю я.

– А чего я боюсь? – спрашивает он и глядит на меня.

– Ты боишься войны, темноты и собаки Баскервилей. Так вот, той войны, что ты боишься, пока нет и, надо думать, не будет. Собаки Баскервилей нет в природе. Во всяком случае, мне она до сих пор ни разу не попадалась. А темноты я до сих пор немного боюсь. Но если вместе, то бояться нечего…

– Да, – говорит мальчик, – бояться нечего. И все-таки, когда я лягу спать, не гаси лампу в своей комнате. Здесь можешь погасить, а там не гаси.

– Хорошо, – охотно соглашаюсь я, – не буду гасить. Когда я был маленький, не было в моей жизни ничего важнее, чем эта полоска света из соседней комнаты…

Мальчик улыбается. Мы понимаем друг друга. Потом он спрашивает:

– А что теперь важнее?..

– А-а, вот ты о чем. Ты знаешь, сейчас у меня накопилось очень много всего важного. И я еще не решил, что самое-самое. Вот, к примеру, у меня есть дочки…

– Я так и знал, что у меня будут девчонки!

– Разве это плохо?

– Нет, это неплохо. Но у меня уже есть одна сестренка...

...Задернуты шторы, а на занесенном снегом балконе горит свечка. Кто-то стоит спиной ко мне и прикрывает свечку ладонью.

Источник: газета "Первое сентября"